Розы мая - Страница 33


К оглавлению

33

Вскоре все вкатывается в привычную колею.

Я достаю камеру, смотрю в видоискатель, и мир сразу становится резче, входит в фокус. Нет, все, что есть ужасного, не исчезает даже здесь, но между мной и всем остальным появляется стеклянный барьер. Как будто я позабыла дышать, а кто-то ткнул меня в бок, и я сразу хватила ртом воздух. Снимаю в черно-белом и цветном, особенно стараюсь выбрать правильный угол для Лэндона. По фамилии я знаю только Ганни, а спрашивать не рискую – боюсь, что кому-то это покажется странным.

Когда смотришь в камеру, проясняется многое. Я вижу, например, как Корги посматривает одним глазом на доску, а другим – на Хэппи. Вижу, как трясутся руки и туманятся глаза у Йелпа. Как незаметно наблюдает за ним Хорхе. Обычно тот делает ходы с молниеносной быстротой, будто втыкает фигуру в доску, и тут же, словно боясь поймать пулю, отдергивает руку, – но сегодня у него все получается медленно, и фигуру он тащит по доске, не отрывая от полированного дерева. Когда Филипп тянется к слону Стивена, рукав чуточку сползает вверх, обнажая дорожку швов поверх давней раны – широкую, белую линию с точками по обе стороны.

Ганни выглядит старее, если такое вообще возможно. Мягкие складки кожи кажутся глубже, рубцовая ткань у виска натянулась еще сильнее. Несколько раз щелкаю Ханну: когда она подходит проверить дедушку и когда сидит над вязаньем в машине. На заднем сиденье у нее вязаные детские одеяла. Отвечая на мой вопрос, Ханна объяснила, что отдает их в местную больницу, в отделение для новорожденных, так что каждый малыш отправляется домой с хорошим одеяльцем. Я тогда впервые спросила, почему она проводит столько времени за вязанием. Прозвучало странно, но мне приятно думать, что человек, только что появившийся на свет, совершенно невинный, едет домой под чем-то, сделанным с любовью.

Поснимав, отправляюсь выпить горячего. Впервые за все время иду с заказом к столику и сажусь. У них новое, с восхитительным запахом печенье, а я так ничего и не ела после бананов, но держусь: знаю, что мама, будь она здесь, меня остановила бы. Сил после бессонной ночи почти не осталось, так что на себя полагаться нельзя.

Стоило только устроиться – под рукой стопка дневников, – как входит Лэндон. Останавливается, озирается. Чтоб его… На улице хотя бы можно просто пройти мимо. Неужели я такая легкая добыча?

– Не против, если составлю компанию?

Поднимаю голову. Почти у меня за спиной стоит Джошуа. Смотрит на Лэндона. Когда я пришла, он уже был здесь, сидел за столиком, уткнувшись носом в книжку и ничего вокруг не замечая. Иногда наши пути пересекаются, и тогда мы перебрасываемся парой слов. Приятный парень, не назойливый, ничего такого. Компания мне сегодня не нужна, но…

– Конечно.

Столик на четверых, но он садится напротив и бросает куртку на соседний стул. Я сдвигаю свою на последний. Теперь место рядом занято. Смотрю на Джошуа настороженно. Чего ждать? Разговора ни о чем? Но нет, он всего лишь открывает свою книжку, берет кружку и погружается в чтение.

Вот и ладно.

Лэндон устраивается неподалеку, через несколько столиков. Открывает обшарпанную, без обложки книжонку – то ли ту, что читал в прошлом месяце, то ли другую, подвергшуюся такому же обращению. Не могу доверять людям, которые так обходятся с книгами. Но он листает страницы и, если не считать выстреливаемых в мою сторону взглядов, уходить не спешит, так что я кладу ключи на стол, в пределах близкой досягаемости, почти под руку, и, зная, что баллончик с газом под рукой, достаю и открываю первую тетрадь.

Проблема с дневниками в том, что в них нет никакой последовательности. Я пишу почти каждый день, но не каждый день, и начало может быть почти любым: от все хорошо, ничего нового до страниц, заполненных инфодампом. Когда папа впервые наказал Чави (за то, что взяла за руку мальчика на катке, куда их восьмой класс ходил покататься на роликах), она разразилась эпической тирадой, которая заняла четырнадцать часов и полтетрадки. Мы обе записывали все, что приходило в голову, разную ерунду, – поэтому там и рисунки, и фотографии, и карты, и телефонные номера, и адреса, и списки покупок и срочных дел, и результаты контрольных. И это все перемешано с комментариями того, что мы делали и что чувствовали в тот или иной день. Вступление можно пропустить, но за мыслью не поспеешь – она перескакивает с одного на другое без остановки, без предупреждения, без всякой последовательности.

Вчитываясь в первые строчки, я вспоминаю, как вопреки всему и прежде всего вопреки себе самой действительно была счастлива в Сан-Диего. Там у меня были друзья.

Да.

Там у меня был друг. И другие, с кем я тоже была дружна.

Цветы появились в мае, вот так, как сейчас, и начались с букетика жонкилии. Я не знала тогда о цветах, о том контексте, в который они были вписаны. У меня не было никаких причин считать, что они не от мальчика, с которым я занималась, который заливался краской каждый раз, когда я смотрела на него, и мог говорить только шепотом. Цветы как цветы, вот только мальчик мог бы дать их мне в руки, а не оставлять под дверью.

После жонкилий пришли каллы, потом букетик гипсофилы, которую называют еще «Дыханием ребенка», венок жимолости, веточка фрезии. Последними стали гвоздики, белые, с красной, словно кровоточащей, каймой. Они есть в дневнике, лежат между распухшими страницами. Гвоздики появились за два дня до перевозчиков мебели, а на следующей неделе мы были уже в Вашингтоне, округ Колумбия.

Через неделю у меня не было больше друга в Сан-Диего. Вопросы пошли по новому кругу. В глазах Тройки из Куантико, когда они смотрели на меня, лежали новые тени, и я решила, что следующие смерти смогу расследовать сама, а не спрашивать с агентов, у которых эти тени залегали только глубже и глубже. Когда Эддисон поинтересовался, хочу ли я знать, почему они спрашивают о цветах, я ответила, что не хочу.

33