Я выдвигаю из-под столешницы крохотный ящик, достаю коробок спичек, зажигаю красную свечу и, наклонившись, целую тот стертый уголок. Вот так мы удерживаем Чави с нами, сохраняем как часть нашей жизни, и в этом нет ничего жутковатого или безумного.
Фотографии папы у нас нет, но Чави ведь ушла не по своей воле. Папа же – по своей.
Устроившись на диване, кручу в руках конверт, ищу ключи к содержимому. Вообще-то таинственные письма не в моем вкусе; после смерти Чави их было слишком много: люди по всей стране выясняли наш адрес и присылали письма, открытки и цветы. Была и другая почта, письма ненависти; удивительно, сколь многие считают необходимым написать совершенно незнакомым людям и сказать, что их любимая дочь и сестра «заслужила» смерть. Почерк Вика ободряет, но и вызывает беспокойство. Когда речь идет о чем-то большем, чем простая открытка, он обычно предупреждает – будь начеку.
Внутри почерк определенно не Вика и совпадает с тем, которым написан обратный адрес на конверте: буквы элегантные, но простые, читать легко.
Никакого приветствия, сразу к делу.
Виктор Хановериан говорит, что ты знаешь, каково оно, собраться после пережитого ужаса.
Я тоже знаю… или знала. Может быть, знаю и сейчас, для себя, но есть и другие, и я не уверена, что им сказать и как помочь.
Меня зовут Инара Моррисси, и я одна из Бабочек Вика.
Вот же дерьмо.
Пробегаю глазами оставшуюся часть, не вникая в суть, а отыскивая вставку от Вика, хоть какое-то объяснение, почему он решил переслать мне это письмо. Разве это не нарушение правил или чего-то там еще? Мне, конечно, знакомо ее имя – в общенациональных новостях Бабочки держатся почти четыре месяца, – но наши дела связаны только через агентов. В Бюро вроде бы есть какие-то запреты на смешение одних расследований с другими…
Но ведь Вик человек осторожный, разве нет? Мой адрес Инаре он не дал, подписал и отправил письмо сам. Отвечать, давать какую-либо информацию о себе необязательно. Но откуда она знает обо мне?
Возвращаюсь к тому месту, где остановилась.
Несколько недель назад я увидела твою фотографию на столе у Эддисона, вот мне и стало интересно. Эддисон же – тот еще тип. Раньше я думала, что ему вообще никто не нравится. Про тебя, кто ты такая, какой была, когда они с тобой познакомились, мне рассказал Вик. И про то, что ты сестру потеряла, и про серийного убийцу – тоже он. Я сразу подумала: «Ха, все как у меня».
Наверное, я тогда впервые назвала кого-то из девушек «сестрой» и даже удивилась, как оно больно. Терять их снова.
Я не спрашиваю, что с тобой случилось. Могла бы поискать, посмотреть, но не хочу. Честно говоря, мне не так интересно, что с тобой случилось, как то, что ты решила делать потом.
В Саду сильной быть нетрудно. Другие смотрели на меня, и я позволяла им это, потому что знала, как держаться на плаву, и могла поддерживать их, пока они учились. Теперь мы не в Саду, и они смотрят на меня и ждут, что я буду такой же сильной, какой была там. А я не знаю, как это делать, когда все только смотрят. Я ничего этого не знаю. Всегда была сломленной, и меня это устраивало. Чем была, тем и была. Сейчас людям не терпится посмотреть, как я приведу себя в порядок, а я не хочу приводить себя в порядок. И не обязана. Если я хочу остаться сломленной, разве это не мой выбор?
Когда Вик упоминает тебя или просто слышит твое имя, он даже меняется в лице, словно речь идет об одной из его девочек. Эддисону ты, похоже, действительно нравишься, хотя раньше я думала, что он ненавидит всех, в ком бьется пульс. А Мерседес улыбается и немножко грустнеет, и я уже начинаю понимать, что улыбается она всем, но грустит только о людях, которых любит.
Тебя они как бы удочерили, а теперь удочерили и меня, и я не очень хорошо понимаю, как к этому относиться.
Отвечать необязательно. Я ловлю себя на том, что не могу говорить об этом с другими девушками, потому что им важно видеть меня сильной, и я не хочу их подвести. Но Вик улыбнулся, когда я спросила, можно ли написать, так что, надеюсь, идея все же не такая плохая, как мне иногда кажется. Как тебе удается собраться, когда постоянно теряющиеся кусочки тебя – это единственная причина, почему на тебя смотрят?
Хм.
Она спрашивает меня, как сделать что-то, насчет чего я и сама не вполне уверена. Могу только предположить, что именно поэтому Вик и прислал письмо – поскольку она права. Мы не обязаны приводить себя в порядок, если не хотим. Мы не обязаны быть сильными или смелыми, оптимистичными или какими-то там еще.
Мама всегда подчеркивала, что это нормально, когда у тебя не всё в порядке. Мы никому этого не должны.
Надо как следует все обдумать.
Когда, несколько часов спустя, мама приходит домой с сумкой и кейсом в одной руке и пакетами с фастфудом в другой, я сижу над раскрытым дневником, пытаясь выразить, что значили для меня слова Пирса, сказавшего, что мне «всегда рады» в шахматном павильоне.
– Достанешь тарелки? – спрашивает она, наклоняясь, чтобы поцеловать рамку, и едва не касаясь шарфом язычка пламени. Потом роняет все на пол. Причем пакеты с бо́льшей осторожностью, чем сумку с лэптопом.
Выглядит мама в своей рабочей одежде, прямой серой юбке и бескомпромиссно приталенном блейзере, прекрасно и сурово, так что даже лавандовая шелковая блузка и узорчатый шарф не смягчают общего впечатления. Длинные волосы стянуты назад, собраны в тугой твист и беспощадно заколоты. Каблуки достаточно высоки, чтобы внушать авторитет и уважение, и достаточно низки, чтобы дать вам под зад. Неуместными представляются лишь вещи, которые она носит после работы: изумрудно-золотая бинди, шпилька в носу и тонкое золотое кольцо в середине нижней губы.